Вездеход пополз по редкому перелеску. Коркин сидел у окна, прислушивался к дыханию Ярки и думал, что и здесь лес ничем не отличается от обычного прилесья. А если не оглядываться на черную стену третьей пленки, что выплеснула на скорняка, как и на всех его спутников, прошлые боли, так и вовсе бояться нечего. Где-то впереди небо клубилось туманом, или это облака опустились до земли, но думать о следующей пленке не хотелось. Равно как и о возможном негостеприимстве неведомой Сухой Бриши, и о странном исчезновении Файка. Да что о том было думать — или Ройнаг исчез иначе? Просто в какой-то момент каждый выбирал свой путь, и то сказать — если тысячи ордынцев гонятся за Пустым, чего ради прикрывать его своим телом? Правильно Файк поступил. Для себя правильно. А как ты поступишь, Коркин?
Скорняк покосился на Пустого. Механик прислушивался к урчанию двигателя и осторожно правил вездеход по лесной тропе. Побеги еловника похрустывали под губчатыми колесами и медленно выпрямлялись за кормой машины.
— Как тебя зовут, Коркин? — вдруг спросил, не поворачивая головы, Пустой.
— Так и зовут, — удивился скорняк, — Коркин.
— Не темни, — скривил губы Пустой, — Ты же не лесовик, степняк. Это лесовики частенько погонялами обходятся, разве только добавляют для порядка, кто чей сын, а степняки, особенно те, кто восточнее, род блюдут. Это же родовое имя — Коркин. А как звали твою мать, отца, сестру?
Коркин прикусил губу. Мать он звал «мама», да и некому было окликать ее по имени. И сестра ее звала «мама», а та сестру называла «дочка». А сам Коркин был еще слишком мал, чтобы называть сестру как-то иначе, так и бормотал вслед за матерью: «Дочка…»
То-то они потешались над карапузом. Странно, а ведь впервые он вспомнил мать смеющейся. Как-то всякий раз всплывало перед глазами ее заплаканное лицо.
— Яр, — негромко ответил Коркин и тут же почувствовал, как еще сильнее прижалась к плечу Ярка.
— Ладно, — усмехнулся Пустой, — Буду называть тебя как раньше. Чтобы не путаться.
Перелесок стал лесом, лес — чащей, а чаща постепенно взметнулась так высоко и так широко раскинула кроны, что сгустила под ними сумрак. Филя уж думал, что ничто его не удивит после огромных деревьев, упирающихся в небо, но этот лес, сплетающий ветви над головой и засыпающий хвоей землю, потряс мальчишку. Казалось, что сам Разгон выщелкнул из земли мощные стволы, чтобы затянуть порчу, язву, которой стала для целого мира Стылая Морось. Едва машина вползла в лесную тень, разговоры в отсеке стихли сами собой. Сначала дороги не было вовсе, потом Филе показалось, что вездеход одним колесом утюжит лесную тропу, а вскоре из зарослей еловника выбежала тележная колея, и вездеход двинулся по ней.
— Люди-то здесь живут? — спросил Хантик, вытягивая шею и бросая взгляды то в одно окно, то в противоположное. — Уж больно лесок мрачный. Не заходил я так далеко никогда, любопытно.
— Живут, — отозвался Вотек. — Не так густо, как между четвертой и пятой пленкой, но живут. Правда, я не слишком уверен, что те, кто отваживается остаться в этом лесу, все еще люди. Только я не про всю Морось знаю — лес его знает, что с другой ее стороны между третьей и четвертой пленкой творится. Они же кольцами серединку ее охватывают. А здесь жизнь непростая, да и тесновато. На юг — и полсотни миль не пройдешь, болото непролазное. А на севере, сразу за увалами, — окраина Гари. Туда хода нет. Закольцевать Морось можно только после четвертой пленки. Там и весь народ, и Гари нет, только река. Но там уж своя песня. Переродков там многовато, да и чистые все словно головы в пятой пленке передержали. Впрочем, я туда не ходок.
— Тесновато, говоришь? — удивился Рашпик и вытер пот со лба. — А по мне, так просторно. Только уж больно пни будут здоровы, если спилить хоть одно из этих деревцов.
— Пилы еще такой не придумали, — проворчал Вотек.
— А чем жизнь непростая? — не понял Хантик, — Тихо. Лес чистый. И тесноты никакой не вижу. Уж миль с десять пропилили — ни одной заимки не попалось. Я даже дорожке этой удивлен. Телег нету, а тележная колея есть? Значит, и лошадки имеются?
— Бывают, — согласился Вотек, — Но редко. Если только поближе к болоту, где еловник в основном тянется, а здесь с лошадью трудно. Днем еще можно проскочить, если успеешь до Ведьминой горы добраться да Бриша смилостивится, пустит в свое царство, а уж не успеешь — впрягайся сам. Если жив останешься.
— А чего тут пугаться? — припал к окну Рашпик. — Пока едем, я еще ни одной твари не видел. Да и верно Хантик говорит: заимок тоже не было, какая уж тут теснота.
— Заимки захотел? — ухмыльнулся Вотек. — А нор древесных не хочешь? Заимки там, у болота, на дороге, а тут, в бору, заимок вовсе нет. И зверья тут нет. Или почти нет. И люди, что выжить умудряются, занимают дупла, до которых добраться могут. Или выдалбливают для себя, но за День-то не выдолбишь — подолбил и беги к Брише на поклон: дай на островке ночь переждать или хоть за мостом у костров, а то ведь не выдюжу до утра. Деревеньки острожные тоже к увалам жмутся, но там народ себе на уме, никого за ворота не пустят.
— Беляки? — спросил Пустой.
— Они самые, — кивнул Вотек.
— Погодь! — возмутился Хантик. — Это ж все байки?
— А ты переночуй не в машине да не в дупле, за прочной дверью, а у кострища, — тогда и поговорим, — ухмыльнулся Вотек. — Сразу тебе скажу: в здешних краях обретаются самые смельчаки да те, у кого в других местах полный предел настал. Или совсем уж безголовые. Только и смельчаков надолго не хватает. Смелость, видишь ли, иногда подсыхает, как гриб в жару на бечеве. Правда, селиться тут надо зимой, чтобы к лету и дупло выдолбить, и какое-никакое хозяйство сообразить. Ну а уж там — живи, насколько духу хватит.